Я возвращался в квартиру. Москву уже ласкала весна. На кухне осталось полбутылки подсолнечного масла и сахар. Необходимо было пополнить запасы продуктов, и я решил продать свою зимнюю шапку из норки. Шапка настоящая, не формовка, стоит за миллион. Конечно, сейчас уже не сезон, но тысяч двести пятьдесят за неё получить смогу, думал я, направляясь к одному из многочисленных московских рынков. Я подходил то к продавцам фруктами, то к торговцам вещами. Они смотрели на шапку, но покупать не спешили. Я уже решил сбавить цену до ста пятидесяти тысяч, но тут ко мне подошли двое мужчин. Они повертели шапку в руках, потрогали мех.
— Надо бы померить. Ты зеркальце попроси у кого-нибудь — сказал один из них своему товарищу и предложил мне отойти в сторону.
Мы зашли в укромное место в конце ряда прилавков и стали ждать его товарища с зеркальцем. Ждать пришлось недолго. Он тихо подошёл сзади, и от удара по затылку у меня в глазах сначала вспыхнули искры, потом всё стало мутнеть. Оперевшись о забор, я всё же не упал, но когда пришёл в себя, моих покупателей уже не было, и шапки тоже не стало. Лишь две женщины участливо охали:
— С вами всё в порядке? Ну и сволочи. Вы посидите, вот ящик.
Я немножко постоял у забора и медленно пошёл с рынка. Моросил весенний дождик. Пытаясь перейти дорогу, я остановился на обочине тротуара, чтобы осмотреться. Голова болезненно шумела. Я зазевался, и пронёсшаяся близко от меня машина грязными брызгами из лужи обильно окропила мои брюки и полы куртки. Пока я соображал, не двигаясь с места, что делать дальше, колёса грузовика из той же лужи добавили брызг, долетевших до моего лица. Я отошёл от обочины дороги и укрылся от дождика под козырьком коммерческого киоска, пытаясь определить свои дальнейшие действия.
В метро, конечно, в таком виде не пустят. Три остановки до квартиры, где я живу, пройти можно, но и на улице в таком виде может милиция забрать, приняв за пьяницу, бомжа или просто подозрительную личность. Отдувайся потом, оправдывайся, пока будут выяснять. Да и что я им скажу? Кто я теперь?
И тут я увидел этого человека. Медленно ступая, он нёс сразу два ящика с пустыми бутылками и был похож на бомжа или алкаша, которые часто вертятся рядом с коммерческими киосками со спиртным в розлив. Наши взгля ды встретились, и он остановился, поставил свои ящики на асфальт, заговорил со мной.
— Что стоишь, высматриваешь? Это моя территория. Марш отсюда, — спокойно, но властно сказал он мне.
Не желая, да и не имея сил с ним спорить или пререкаться, я ответил:
— Не нужна мне твоя территория, сейчас приду в себя и уйду. — Но он продолжил разговор:
— Куда уйдёшь?
— Не твоё дело куда. Уйду, и всё.
— А дойдёшь?
— Дойду, если не помешают. Отстань.
— В таком виде ни стоять, ни идти тебе долго не придётся.
— Тебе-то какое дело?
— Бомжуешь?
— Что?
— Начинающий, значит. Ладно, отдохни пока здесь.
Он поднял свои ящики и ушёл. Вернулся со свёртком и снова заговорил со мной:
— Следуй за мной.
— Куда это?
— Погостишь часа три или до утра. Обсохнешь. Потом своим путём и последуешь.
Идя за ним, я спросил:
— Далеко твоя квартира?
Он ответил, не поворачиваясь:
— До моей квартиры уже до конца жизни не дойти. Нет у меня здесь квартиры. Есть место моей дислокации.
Мы подошли к двери, ведущей в подвал многоэтажного дома. Он приказал мне постоять в сторонке, огляделся и, когда никого из жильцов не было поблизости, чем-то похожим на ключ открыл замок.
В подвале было теплее, чем на улице. Его обогревали специально оголённые, наверное бомжами, от теплоизоляции трубы, по которым подавалась горячая вода. В одном углу валялось какое-то тряпьё. На него падал тусклый свет, проникающий через запылённое стекло подвального окна. Но мы прошли в дальний, пустой угол.
Он достал из своего свёртка бутылку с водой, открыл пробку и, набрав в рот воды, разбрызгал её вокруг, словно из пульверизатора. Пояснил:
— Это чтоб пыль не поднималась.
Потом он чуть отодвинул в сторону, стоящую в углу доску. Из образовавшейся между стеной дома и перегородкой щели вытащил два листа фанеры, закрытой большим куском целлофана, потом ещё несколько кусков картона, тоже закрытых целлофаном. Устроил из них на полу две импровизированные лежанки. Взял из угла консервную банку, зажёг поставленную в неё свечку. Не до конца отрезанная крышка банки была чистой, слегка согнутой в полусферу, и служила отражателем. Этот нехитрый прибор осветил края фанеры и полуметровое пространство между ними, на котором, расстелив газету, он стал выкладывать из пакета кусок сыра, хлеб, два пакета кефира. Аккуратно разрезая сыр, проговорил:
— Что стоишь? Присаживайся. Куртку сними, на трубу повесь, когда высохнет, почистишь. У меня щётка есть. Брюки пусть на тебе сохнут. Старайся поменьше мять их.
Ещё он достал два стограммовых запечатанных стаканчика с водкой, и мы сели ужинать. Кругом грязь подвальная, а уголок им оборудованный получился каким-то чистеньким и уютным.
Когда чокались, он представился:
— Называй меня Иваном. Здесь без отчеств все.
Его действия с импровизированными лежанками, аккуратно разложенной на газетке пищей, несмотря на грязный пол подвала, создавали атмосферу чистоты и уюта в его подвальном уголке.
— А чего-нибудь помягче подстелить у тебя нет? — спросил я после ужина.
— Нельзя тряпьё здесь всякое держать, грязь от него будет, запах потом. Вон в том углу соседи... Двое их, иногда приходят. Развели со своим тряпьём гадюшник.
Разговаривая с ним, отвечая на его вопросы, сам того не заметив, я рассказал ему про встречу с Анастасией, о её образе жизни и способностях. О лучике её, мечтах и устремлениях.
Он был первым человеком, кому я рассказал об Анастасии! И сам не понимаю, почему я рассказывал ему о странностях Анастасии, о её мечте и о том, как дал слово помочь ей. Сообщество предпринимателей с чистыми помыслами организовывать пытался, да ошибся. Надо было сначала книжку написать.
— Теперь буду писать, пытаться издавать. Анастасия говорила, что сначала нужна книжка.
— Ты что же, уверен, что написать сможешь, а потом ещё и издать, не имея средств?
— Уверен или не уверен, не знаю. Но действовать буду в этом направлении.
— Значит, цель существует, и ты будешь идти к ней?
— Буду идти.
— И уверен, что дойдёшь?
— Я буду идти.
— Да... Книжку... Надо художника хорошего, чтобы оформил обложку. От Души, чтобы оформил. Смыслу соответствуя, цели. А где тебе художника найти, без денег?
— Придётся без художника. Без оформления.
— Нужно делать как следует, и с оформлением и по смыслу как следует. Мне б бумагу, кисти да краски хорошие. Помог бы тебе. Только дорого сейчас это стоит.
— Ты что же, художник? Профессионал?
— Офицер я. А рисовать ещё с детства любил. В кружки ходил разные. Потом, когда время выкраивал, писал картины, дарил друзьям.
— А офицером зачем тогда стал, если рисовать всё время хотел?
— Прадед был офицером, дед тоже, отец. Отца я любил и уважал. Знал, чувствовал, каким он хочет видеть меня. Таким и постарался стать. Дослужился до полковника.
— Каких войск?
— В основном в КГБ служил. Оттуда и уволился.
— По сокращению или выгнали?
— Сам рапорт подал, не выдержал.
— Чего?
— Песня, знаешь, есть такая. Слова там: “Офицеры, офицеры, ваше сердце под прицелом”.
— На тебя покушаться стали? На твою жизнь? Стреляли в тебя, мстили за что-то?
— В офицеров часто стреляют. Во все времена шли офицеры на встречу с пулями. На защиту тех шли, кто за ними. Шли, не подозревая, что их сердца под прицелом и выстрел смертельный будет произведён с тыла. С точностью. Разрывной. И прямо в сердце.
— Как это?
— Помнишь времена доперестроечные... Праздники — Первое мая, Седьмое ноября; огромные колонны людей, кричащих “ура”, “слава”, “да здравствует”... Я и другие офицеры, не только из КГБ, гордые были тем, что являемся щитом для этих людей. Оберегаем их. В этом заключался смысл жизни большинства офицеров.
Потом перестройка, гласность. Другие возгласы стали раздаваться. И оказывается, сволочи мы, офицеры КГБ, палачи. Не тех и не то защищали. Те, кто в колоннах под красными знамёнами раньше шли, в другие колонны построились, под другими знамёнами ходить стали, а виновниками нас определили.
Жена у меня, на девять лет младше, красавица... Любил её... Да и сейчас люблю. Она гордилась мной. Сын у нас родился, единственный. Что называется — поздний ребёнок. Семнадцать ему сейчас. Он тоже мной вначале гордился, уважал.
Потом, когда началось всё это, жена молчаливой стала. В глаза не смотрит. Стыдиться жена меня стала. Я рапорт подал, в охрану коммерческого банка перешёл. Форму подальше спрятал. Но немые вопросы висели всё время в воздухе и у жены, и у сына. А на немые вопросы ответить невозможно. Ответы они видели на страницах газет, с экрана телевизора. Оказывается, кроме как дачами собственными да репрессиями, мы — офицеры ничем и не занимались.
— Но ведь шикарные дачи военачальников по телевизору действительно показывали, натуральные, нерисованные.
— Да, показывали, натуральные, ненарисованные дачи. Только дачи эти курятником жалким покажутся по сравнению с тем, что теперь имеют многие из кричавших обвинения в адрес владельцев этих дач. Ты вон теплоходом владел. И намного большим, чем дача генеральская. А ведь этот генерал сначала курсантом был, окопы рыл. Потом лейтенантом из казармы в казарму кочевал. А дачу, дом ему, как и всем, для своих детей хотелось иметь. И кто знает, сколько раз ему приходилось вскакивать ночью из тёплой постели той самой дачи, чтобы оказаться в полевых условиях.
Раньше на Руси ценили офицера. Поместья жаловали. Теперь решили, что и дачки с пятнадцатью сотками земли для генерала много!
— Раньше по-другому все жили.
— По-другому... Все... Но обвиняли среди прочих в первую очередь непременно офицеров.
На Сенатскую площадь офицеры вышли. О народе думали. Офицеров этих на виселицу потом, в рудники, в Сибирь. Никто на их защиту не встал.
За царя, за Отечество в окопах с германцами сражались. А в тылу уже готовили для них встречу революционные патриоты, вгоняя в затворы пули для их сердец, пострашнее свинцовых. “Белогвардейцы, изверги”, — так называли вернувшихся с войны офицеров, попытавшихся навести порядок. Кругом хаос, всё рушится. Все прежние ценности — материальные и духовные —сжигают, топчут. Трудно им, тем офицерам, было. Вот и шли они, надев форму офицерскую на чистое бельё, в психическую атаку шли. Знаешь, что такое психическая атака?
— Это когда пытаются испугать противника. Я в кино видел. В фильме “Чапаев” белогвардейские офицеры строем идут, а по ним из пулемётов строчат. Они падают, но ряды снова смыкают и идут в атаку.
— Да. Падают и идут. Но дело в том, что они не атаковали.
— Как это, зачем же тогда шли?
— В военной практике итогом, целью любой атаки является захват или физическое уничтожение противника, и, желательно, с наименьшими потерями атакующих. Идти на пулемёты укрывшихся в окопах можно было только в том случае, когда сознательно или подсознательно поставить иную цель.
— Какую?
— Может быть, действуя вопреки логике военного искусства, ценой своей жизни показать, призвать стрелявших одуматься, убивая их, идущих, понять и не стрелять в других.
— Но тогда их смерть похожа на смерть распятого на кресте Иисуса Христа?
— Похожа. О Христе мы ещё как-то помним. Безусых корнетов и генералов, идущих в этом строю, забыли. Может быть, и сейчас их Души, одетые в чистое бельё и форму офицерскую, стоят перед выпущенными нами пулями и просят, взывают одуматься.
— Почему к нам взывают? Нас, когда в них стреляли, ещё и не было.
— Тогда не было. Но пули и сегодня летят. Новые пули. Кто, если не мы, их выпускает?
— Действительно. Летят же пули и сегодня. И чего они столько лет всё летят? А из дома ты зачем ушёл?
— Не выдержал взгляда.
— Какого?
— Телевизор смотрели вечером. Жена на кухне была. Мы с сыном вдвоём смотрели. Потом одна из этих политических передач началась, о КГБ говорить стали. Понятно, поливали смело. Я газету специально взял. Вид сделал, что читаю, будто не интересно это мне. Хотел, чтобы сын переключил на другую программу. Политикой он совсем не увлекался. Музыку любит. А он не переключает. Я газетой пошелестел, украдкой на него смотрю. И вижу — сын мой в кресле сидел, руки его в подлокотники вцепились так, что белыми стали. Сам не шелохнётся. Я понял — он не переключит. Ещё сколько мог, держался закрывшись газетой. Потом не выдержал, смял газету, отбросил её в сторону, резко встал и сказал, выкрикнул: “Ты выключишь наконец? Выключишь?” Сын мой тоже встал. Но к телевизору он не пошёл. Стоит мой сын напротив меня, смотрит мне сын в глаза и молчит. А по телевизору продолжают... А мой сын смотрит на меня.
Ночью я им записку написал: “Ухожу на некоторое время, так, мол, надо”. И ушёл навсегда.
— Почему навсегда?
— Потому...
Мы долго молчали. Я попытался поудобнее устроиться на фанерке и вздремнуть. Но он снова заговорил:
— Значит, Анастасия говорит: “Перенесу людей через отрезок времени тёмных сил? Перенесу, и точка”!
— Да, говорит. И верит сама, что это получится у неё.
— Полк бы ей отборный. Я солдатом пошёл бы служить в этот полк.
— Какой полк? Не понял ты. Она же насилие отрицает. Она убедить как-то хочет людей. Лучиком своим пытается что-то сделать.
— Думаю, чувствую, она сделает. Многие захотят быть лучиком её обогретыми. Да не многие поймут, что самим тоже нужно немного мозгами шевелить. Помогать Анастасии нужно. Она одна. Даже взвода у неё нет. Тебя вот призвала, попросила, а ты в подвале, как бомж, валяешься. Тоже мне, предприниматель!
— Ты тоже вот, кагэбэшник, валяешься тут.
— Ладно, спи солдат.
— Холодновато в казарме твоей.
— Что ж, бывает и такое. Сожмись в комочек, тепло сохраняй.
Потом он встал, достал из проёма пакет целлофановый, укрыл меня чем-то вытащенным из пакетика. В тусклом свете свечи блеснули рядом с моим лицом три звезды на погоне кителя. Стало теплее под кителем, и я уснул.
Сквозь сон слышал, как пришли бомжи в свой угол с тряпьём и требовали у полковника бутылку за мой ночлег, он обещал им днём расплатиться, но они настаивали, чтобы он немедленно расплачивался, угрожали. Полковник перенёс свою фанеру-лежанку, положив её между мной и пришедшими бомжами, заявил: “Тронете только через мой труп”. И лёг на свою фанерку, заслонив меня от бомжей. Потом всё стихло. Мне стало тепло и спокойно. Проснулся я, когда полковник стал трясти меня за плечо.
— Вставай. Подъём. Выбираться надо. За тусклым подвальным окном едва начинался рассвет. Я сел на фанерку. Сильно болела голова и трудно дышалось.
— Рано ещё. Не рассвело даже.
— Ещё немного, и будет поздно. Они вату подожгли с порошком. Старый фокус. Ещё немного и одуреем от удушья.
Он подошёл к окну и какой-то железкой стал выковыривать раму. Дверь бомжи заперли снаружи. Вытащив раму, он разбил стекло и полез по ней в оконный проём. Подвальное окно выходило в бетонное углубление, закрытое решёткой. Он стал возиться с решёткой, пытаясь её вытащить из креплений, но что-то не получалось у него. Я стоял, прислонившись к стене. Голова кружилась. Полковник, высунувшись в оконный проём, скомандовал: “Присядь на корточки. Внизу дыма меньше. Старайся не шевелиться. Мень ше воздуха вдыхай”.
Он выдавил решётку, упёршись в неё своими плечами. Сдвинул её и помог выбраться мне.
Мы сидели на бетонной отмостке у подвального окна, молча дышали предрассветным воздухом просыпающейся Москвы. Головокружение постепенно проходило, становилось холодно, каждый молча думал о своём.
Потом я сказал:
— Соседи твои не очень-то дружелюбные, они что ли тут главные?
— Здесь каждый сам себе главный. У них промысел такой. Новичка приведут, за постой с него плату взымают. Если отказывается платить, подсыпают чего-нибудь ему в стакан или обдымят во сне, как нас пытались, потом себе что захотят возьмут, если есть чего брать.
— А ты, значит, кагебэшник, смотришь на всё это равнодушно. Двинул бы им хорошенько за такие дела. Или ты только в кабинетах, как чиновник, с бумагами сидел всё время, приёмов не знаешь?
— В кабинетах сидеть приходилось и не в кабинетах бывать приходилось. Приёмы знать — это одно, применять их — совсем другое. Одно дело — противник, враг. Другое — человек. А я не рассчитать могу, излишнее получится.
— Это они-то человеки? Пока ты так рассуждаешь, они людей гробят. На убийство готовы.
— Готовы и на убийство. Но физическими приёмами этого не остановить.
— Философствуешь, а мы чуть не погибли. Еле выкарабкались, а другие могут не выкарабкаться.
— Другие могут и не выкарабкаться...
— Ну, вот, видишь. Так чего же философствуешь, а не действуешь?
— Не могу я людей бить. Говорю же, не рассчитать могу. Давай двигай к своему месту дислокации. Рассвело уже.
Я встал, пожал ему руку и пошёл.
Через несколько шагов он окликнул меня:
— Погоди! Вернись на минутку.
Я подошёл к сидящему на бетонной отмостке полковнику-бомжу. Он сидел, опустив голову и молчал.
— Зачем звал? — спросил я.
Через паузу он заговорил:
— Значит, ты думаешь, что сможешь дойти?
— Думаю, смогу. Тут недалеко. Три остановки всего. Дойду.
— Я имею в виду — к цели дойти сможешь? Уверен? Книгу написать, издать её?
— Я буду действовать. Сначала попробую писать.
— Анастасия, значит, сказала, что у тебя должно получиться?
— Да, она так сказала.
— Так что ж ты сразу этим не занялся?
— Другое считал более важным.
— Значит, приказы в точности выполнять не можешь?
— Анастасия не приказывала. Она просила.
— Просила... Она, значит, и тактику и стратегию сама разработала. А ты по-своему, значит, решил и только усложнил всё.
— Так получилось.
— Получилось... Надо внимательнее к приказам относиться. На вот, возьми.
Он протянул мне что-то завёрнутое в маленький целлофановый пакетик. Я развернул его и увидел сквозь целлофан золотое обручальное колечко и серебряный крестик на цепочке.
— Перекупщики за полцены у тебя это купят. Ты и отдай им за полцены. Может, поможет продержаться. Жить негде будет, приходи сюда. Разберусь я с ними...
— Ты что? Не возьму я этого!
— Не рассуждай. Тебе пора. Иди. Ну же! Вперёд!
— Говорю тебе, не возьму! — Я попытался вернуть ему колечко и крестик, но наткнулся на властный и в то же время умоляющий взгляд.
— Кругом. Вперёд! Шагом марш! — произнёс сдавленным, не терпящим возражения шёпотом и через паузу, уже вслед мне, просяще: — Только дойди.
Придя на квартиру, я хотел лечь спать, даже прилёг. Да бомж-полковник никак из головы не выходил.
Оделся я в чистое и пошёл к нему. Думал по дороге: “Может, согласится он со мной пожить. Приспособлен ный он ко всему. Практичный и аккуратный. К тому же — художник. Может быть, картинку для обложки книжки нарисует. Да и на оплату квартиры вместе с ним легче будет подработать. За следующий месяц платить уже нечем”.
При подходе к подвальному окну, из которого мы выбирались на рассвете, я увидел группу людей — жильцов дома, милицейскую машину и “скорую помощь”.
Полковник-бомж лежал на земле с закрытыми глазами и улыбкой на лице. Он был испачкан мокрой землёй. Мёртвая рука сжимала кусок красного кирпича. У стены стоял сломанный деревянный ящик.
Судмедэксперт записывал что-то в блокнот, стоя у трупа другого человека, в мятой, затасканной одежде и с искажённым лицом.
В небольшой толпе, наверное из жильцов дома, всё тараторила возбуждённо женщина:
— ... Я собачку выгуливала, он, тот, что улыбается, на ящике стоял к стене лицом, а они, трое, бомжи по виду, мужчины два и женщина с ними, сзади к нему подошли. Мужчина ящик как дёрнет, он и рухнул с ящика на землю. Они его ногами бить стали, ругаться. Я закричала на них. Бить они перестали. Этот улыбающийся встал. Тяжело он вставал. И говорит им, чтобы уходили и больше на глаза ему никогда не попадались. Они снова ругаться стали, на него пошли. Когда подошли, он резко так, прямо и не размахиваясь, ладонью, ребром ладони по горлу тому, кто ящик выдёргивал, ударил. И не размахивался вроде, а как ударил, то тот и скрючился, задыхаться стал. Я закричала снова. Двое сразу побежали. Сначала женщина, потом мужчина за ней побежал. Улыбающийся этот за сердце держится. Ему бы присесть или прилечь тут же, раз сердце прихватило, а он снова к ящику своему подошёл. Медленно так подошёл, к стеночке его подвинул. Сам за стену держится и лезет на ящик. Встал на него. Да совсем плохо ему, видно, стало. Вниз оседать начал. Оседает и всё чертит кирпичом красным по стене, так до земли дочертил, лёг лицом кверху у стеночки. Я подбежала, смотрю, а он не дышит. Не дышит, а улыбается.
— Зачем он на ящик полез? — спросил я у женщины.
— Да, зачем он лез, раз сердце прихватило? — переспросили из толпы.
— Так он же рисовать всё хотел. И когда эти трое бомжей к нему сзади подкрались, рисовал он. Потому, наверное, и не заметил их. Я с собачкой своей долго гуляла, а он всё время на своём ящике стоял и рисовал. Ни разу не повернулся от своего рисунка. Вот же рисунок, повыше, — показала женщина рукой на кирпичную стену дома.
На серой стене дома красным кирпичом был нарисован круг солнышка, в середине его кедровая веточка, а по краям круга-солнышка, по кругу, буквы какие-то неровные.
Я подошёл поближе к стене, прочитал: “Звенящие Кедры России”. Ещё лучики шли от солнышка. Их было только три. Больше бомж-полковник не успел нарисовать. Два коротких лучика, третий тянулся, искривляясь и затухая, до самого основания стены к земле, где лежал, улыбаясь, мёртвый бомж-полковник.
Я смотрел на его запачканное землёй улыбающееся лицо и думал: “Может быть, успела Анастасия в последнее мгновение его жизни прикоснуться к нему своим Лучиком, обогреть. Хоть немножко обогреть Душу этого человека и унести её в светлую бесконечность”.
Я смотрел, как грузили в машину тела погибших. “Моего” полковника бросили небрежно. Его голова ударилась о дно кузова. Я не выдержал. Сорвал с себя куртку, подбежал к машине, стал требовать, чтобы подложили под голову ему куртку. Один санитар выругался на меня, но второй молча взял куртку и положил под седеющую голову полковника. Машины ушли. Стало пусто, словно и не произошло ничего. Я стоял и смотрел на освещаемый утренним солнцем рисунок и надпись. Мысли смешивались. Что-то, хоть что-то я должен сделать для него, для этого кагэбэшника, погибшего здесь офицера России! Ну что? Что? Потом решил: “Я помещу твой рисунок, офицер, на обложку своей книжки. Я обязательно напишу её. Хоть пока ещё не умею писать, всё равно напишу, и не одну. И на всех буду помещать твой рисунок как эмблему. И обращусь в книжке ко всем россиянам:
“Россияне, не стреляйте в сердца своих офицеров невидимыми, разрывными пулями, пулями жестокости и бездушия.
Не стреляйте с тыла ни в белых, ни в красных, синих или зелёных своих солдат, прапорщиков и генералов. Пули, которые в них выпускаются с тыла, страшнее свинцовых. Не стреляйте в своих офицеров, Россияне!!!”...